НКВД правда или нет?

Автор Gabro, 01 марта 2009, 16:38:21

« назад - далее »

0 Пользователи и 1 гость просматривают эту тему.

МирВ

#10
Цитата: Gabro от 01 марта 2009, 16:38:21

Здраствуйте! Меня интересует какие механизмы воздействия на народ были воплащены в жизнь? В часности каков процент так называемых стукачей внедренных в массы.



В ноябре 2013 года, в ходе работы над телевизионным проектом, я встречалась с весьма значимым чином из советского КГБ. В неформальной обстановке, не под камеру, он рассказал много интересного. Наш разговор проходил при свидетеле, моём коллеге, так что всё услышанное я могу подтвердить.

Речь шла о советских временах, о том, как КГБ вербовал агентов. В частности, наш собеседник рассказал, что Михаил Горбачёв был завербован в пору своего студенчества в университете. «Забавно было смотреть на людей, достигших высоких чинов, которые когда-то строчили нам доносы. У нас целые «собрания сочинений» от некоторых личностей были. Кто-то писал формально, сухо, а кто-то от души, стараясь. Мы не платили агентам, но к праздникам – 1 Мая, 7 Ноября – иногда подбрасывали премию – 30 рублей. Помню, как оскорбился конструктор одного из оборонных заводов, когда я ему принёс эти деньги: вы, мол, ещё и издеваетесь – в 30 сребреников цените мою работу».

- А был ли завербован Солженицын? – спросил мой товарищ.

- Не могу точно сказать, - собеседник из КГБ в раздумье наморщил лоб.

- Но ведь об этом много писали!

- Да, про многих писали, и про некоторых – сущую правду. Но это – неправильно! Тайные службы не должны раскрывать агентуру – это не писаная заповедь! И когда опубликовали информацию, что Гусинский был агентом КГБ – это была величайшая подлость с нашей стороны.

Далее сотрудник КГБ стал рассказывать о том, что практически везде у «органов» были свои люди. «Я и сам многих завербовал!» - похвастал он.

И тут свой вопрос задала я:

- А бывали ли у вас случаи, что человек, которого вы наметили к вербовке, отказывался от сотрудничества с КГБ?

- Да вы что! Это невозможно! Вы даже не представляете всю мощь нашей структуры! Нет, это невозможно! У меня таких случаев не было. Конечно, не все наши подопечные воспринимали предложения поработать на госбезопасность с энтузиазмом, многие ломались, но и мы умели людей «ломать», не сомневайтесь.

- А вот я знаю человека, который сотрудничать с КГБ – отказался.

- Да?.. Ну тогда я вам скажу, что это человек – редчайшее исключение из правил...



Но люди, не поддавшиеся диктату КГБ, всё-таки были. Ниже я привожу беседу с поэтом Валентином Сорокиным, которая была мною записана в 90-е годы и в переработанном виде вошла в мою книгу «Тайна поэта».


Валентин Сорокин:

- Почему я пришел к книге "Крест поэта". (Книга о русских поэтах уходящего века. - Л.С.). Я считал и считаю: многие поэты погибли потому, что они не могли рассказать о том, что с ними происходило. Погибли придавленные обещаниями "не рассказать" или страхом перед "рассказать". Это то, от чего должен был погибнуть и я. Вселенского масштаба этому не придаю - надо же, я мог сгинуть! Нет. Мое отношение разовое - мог погибнуть, но не погиб - спасибо господу Богу и матери. Но я устал жить с этой болью!

Шестидесятые, молодые годы. Родной Челябинск, мы с другом Славкой Богдановым слегка навеселе. Мне уезжать в Москву, на ВЛК. И человек нам навстречу - напористый, точный, решительный: - Валентин? - Валентин. - Сорокин? - Сорокин. Поговорили, походили, Славка ушел. Сели в кафе. Новый знакомый очень жесткий, сдержанный, я быстро это почувствовал. Показал мне удостоверение полковника госбезопасности. Стал выговаривать: что я выпиваю, что часто не то говорю, что нужно быть сдержанней... "Вы едете в Москву, там неспокойно, разные люди бывают - враги, предатели. Понимаете? Если что заметите, напишите мне письмо". Я говорю: "Хорошо". - "Запишите адрес..." -"Зачем же? У меня память хорошая..."

Прошло полгода московской жизни. Вдруг звонок - некий Эдуард Михайлович: "Надо встретиться". "Пожалуйста, приезжайте". Обыкновенный звонок, но какая-то тревога в моей душе запала. Приезжает этот Эдуард Михайлович, мы начинаем разговаривать, и я вижу: то же самое! Наконец он доходит до вопроса: "Почему не пишите?"

- А что я должен писать?

- Вы помните, у вас был разговор в Челябинске...

- Ну и что, я ничего никому не обязан, - очень свободно говорю, беседуем.

- А на ВЛК что вам нравится?

- Как рассказывают о Горьком, Пушкине, Гоголе, Есенине...

- К Евтушенко как относитесь?

- Нормально отношусь, но поэт он для меня не любимый, я люблю Василия Дмитриевича Федорова, - говорю и чувствую, что он вводит меня в круг, вводит и вяжет.

- А вот как вам Солженицын?

- Скажу то, что нашему проректору Тельпугову говорил: Солженицына надо избрать депутатом, дать ему лауреатство, премию, всё стихнет, и никуда он не уедет.

- Почему бы вам все это не написать?

- А почему бы вам не прийти к нам на партсобрание и все это не послушать? Я там больше скажу! Я никогда два лица иметь не буду. И писать ничего не буду. Ясно?

- Извините.

Но через несколько дней - опять звонок. И опять то же самое. Уходя, он мне говорит: никому ничего не рассказывайте,  вам оказали доверие!

А тут приближалось 70-летие Хрущева, мы любили выпить, вээлкашники, у нас в общежитии была игра - за самую остроумную эпиграмму - бутылку водки ставили. Выпивали все вместе. Я читаю:



Вам - семьдесят, но столько благородства,

И столько вам энергии дано,

Что вся страна под вашим руководством,

Пустив пузырь, нащупывает дно.



Наутро звонок - опять Эдуард Михайлович, начинает мне выкручивать руки, говорит, что всё знает о моих проделках. Кончается всё тем же: напишите! Он стал звонить очень часто и приставать. Это стало меня так дергать, что в конце концов я не выдержал и рассказал обо всем Владилену Машковцеву - однокурснику и земляку. Он старше меня лет на семь, и тогда это была большая разница. Володя говорит: никому больше не рассказывай! Тут ходит один капитан, он многих с ума свел. Легенды, что поэты гибнут от белой горячки - многие выбрасываются в окна от страха. Страх рождает подозрительность, неуверенность и часто предательство...

Сейчас все это в прошлом и кому-то мои переживания могут показаться смешными. Кому-то. Но не мне. Вот если бы - я тогда уже понимал, - если бы я написал, допустим, даже на Евтушенко, - я бы точно повесился! Как это - человек стоит передо мной - а я на него донёс! Я бы обязательно повесился. Я просто смерть свою увидел!

- Что было дальше?

- Эдуард Михайлович наловчился вызывать меня, когда я был с похмелья. И однажды у нас пошел такой разговор - я говорю: ну, вот Хрущев, предал ведь Россию! Отдал Украине Крым, разоружил армию, обидел Жукова, отнял пенсию у инвалидов. Продолжаю: это исторически? Он начинает уходить от такой беседы и видит, что я прав, и потом, я все-таки из рабочих, знаю рабочую жизнь. Более того, рабочая жизнь Челябинска она ведь не такая, как рабочая жизнь Москвы, она тяжелее в сто раз. Потом переходим от вопросов национальной боли к вопросам, так сказать, другой национальности. Я называю ему имена - кто владеет экраном, газетами, кто хозяин положения и почему русских так утопили в крови, бесправии и нищете. Он тогда теряется, и я вижу, что начинаю им овладевать.

Говорю ему: вот вы рассуждаете о России и доказываете, что, если бы я вам служил, я бы служил Родине. Но если я вам так нравлюсь, то берите меня в школу разведчиков и отправляйте за границу. Или вам такие не нужны?

Я был молодой, очень вспыльчивый, такой чистоплюй рабочий. Я весь измучился - мне казалось, что оттого, что со мной на эту тему - тему доносов - заговорили, - я уже мерзавец! Приезжает мой друг Кирилл Шишов из Челябинска, отец у него из репрессированных. Рассказываю Кириллу про свои дела и спрашиваю: тебя вызывали из-за меня в КГБ? Оказывается, да, еще до всех этих проклятых встреч. Из-за моих ходячих стихов как бы антисоветских. (Хотя они были не антисоветскими, они были красивыми русскими стихами). Значит, обо мне шла речь, как и о всяком другом. "Кирилл, - говорю, - тебе предлагали на меня писать?" Ну, разумеется...

В глазах КГБ я, конечно, антисоветчик. Как раз вышел значок скромный, обыкновенный, с единственным словом на эмали - "Русь". Я закупил, наверное, целый тазик этих значков, и мы с друзьями дарили их поэтам, которые читали стихи о любви, о России, о матери, о природе, о невесте... Общество любителей слова "Русь" было устным - наивный-то я наивный, но не глупец же! Значки расходились. И вдруг приезжает Слава Богданов, весь серый. Выпили, он начинает рассказывать: "Валь, меня арестовали, водили на допрос. Спрашивали про тебя, про значки. Говорили, что ты собираешься сбежать в Бельгию, что ты чуть ли не шпион". Боже мой, в Челябинске, в моем родном городе, где я десять лет отработал в мартене! С одной стороны, это меня насмешило, с другой - вылетели мои книжки из плана в Москве и в Челябинске. На долгие годы - на тринадцать лет - я стал невыездным. Когда наши диссиденты, эти московские румяные мальчики, всхлипывали - "ах, меня не пустили!", я каждый год подавал заявление - что хочу поехать, то в Болгарию, то в Китай, то в США полететь, и регулярно получал отказ. Есть такой самый советский, почти секретарь ЦК ВЛКСМ, самый партийный среди нас поэт, Ленин сегодня, это Андрей Дементьев, вот он свидетель, как меня выдворили из аэропорта, высадили из самолета. Но ведь я никогда не стал бы диссидентом - я бы погиб, но не стал! И сейчас мне зачитай, что расстреляют через час, - спасайся, садись в самолет, - не поехал бы. Пусть меня расстреляют, но на родной земле...

Но всё же я стал побаиваться - не бестелесный же человек. Тельпугов на собрании объявил как-то: Сорокин остается заведовать отделом поэзии в "Молодой гвардии". Но вскоре я понял, что моя несговорчивость дорого стала - дали понять, что не подхожу по всем статьям - скорее бы диплом в руки ему и пусть делает что хочет. И выяснилось, что ехать мне некуда. Челябинск предложил мне работать младшим сотрудником в многотиражке, в мартеновке нашей, в "Металлурге". Но, сами подумайте, во-первых, у меня семья, во-вторых, ВЛК за плечами, в-третьих, я автор уже многих книг, известный поэт, самый известный поэт на Урале из моего поколения. И такой хлопок по физиономии. В книге, которую сняли у меня в Челябинске, должна была идти поэма "Оранжевый журавленок", в ней я вывел многие наши мучительные разговоры, национальную боль нашу. Нашлась труженица, Рахиль Моисеевна (а у нас она была Раиса Михайловна), расшифровала все подтексты, почему журавленок, почему оранжевый; пришла в обком, что им и нужно было, хлопнула письмо в Москву, припечатала - "националист". Никак такому нельзя доверять отдел русской поэзии в журнале! Между прочим, Рахиль Моисеевна сейчас в Израиле, счастлива, что там будет проходить ее старость и что там будет похоронена. Кстати, и я счастлив за неё, и если бы они все уехали, я бы, наверное, и не заплакал ни разу по этому поводу...

- То есть на вас стали давить...

- Да. Но дороги мне домой, в Челябинск, не было. Не буду же я себя позорить! Это если бы сейчас, допустим, Ельцин назначил меня сторожем какой-нибудь бани, я бы согласился - седого поэта уже не опозоришь. Тогда, конечно, легко меня было раздавить, а сейчас - книги мои и стихи не раздавишь, их много, как муравьев, и если б даже Ельцин был медведем, он бы все равно их не передавил - много!

Но то время для меня - оскорбленное чувство и затравленность. И тогда я стал рассказывать друзьям, что со мной происходит. Поделился своей бедой с братьями Сафоновыми - Эрой и Валей, с которыми учился: они - в институте, я - на ВЛК.

И снова меня стали дергать: зачем рассказываете? Я говорю: а почему я не должен рассказывать? Я не стыжусь, я себя защищаю перед вами. Как вам не стыдно меня губить - ведь оттого, что мне не доверяют, меня преследуют, что я должен носить перед вами какую-то тайну, от одного этого можно застрелиться! Почему вы об этом не думаете?! Если бы я сделал то, что от меня вы требуете, я бы давно был в земле! Я вам буду называть, кто умер: почему Дмитрия Блынского нет?! Почему Николай Анциферов умер? Почему вы никогда не задумались, что одна из тайн смерти - вот эта тайна?! Ваша инквизиция - глухонемая, кровавая, беспощадная, которая сразу же при первой публикации русского поэта  на русскую тему является и обязывает его молчать и носить свою боль как тайну. Так я говорил.

Все это я пережил настолько тяжело, что у меня заболело сердце. Вообще-то я занимался лыжами, велоспортом и не был хилым парнем, которого можно взять за ухо и вывести из трамвая. А тут стал болеть, у меня начались приступы. Тревожусь. Злюсь. Думаю, - вот я, молодой коммунист, приду в райком, распахну дверь и выброшу партбилет, и расскажу, что со мной делают. Почему так? За что?

Раз вышел с лекции, иду, мысли все те же. Зайти в райком? Скажут - сумасшедший и отправят. Хотя я ведь друзьям все рассказал - не позор. Но я очень мать свою люблю, отца... Иду, размышляю. Стал переходить дорогу против Савеловского вокзала, и у меня очень забилось сердце, я посмотрел, а рука моя рябая-рябая, как будто ладонь черными семечками посеяли. Дошел до середины, увидел, что пошли машины и упал. Потерял сознание.

Очнулся в медпункте Савеловского вокзала. Укол сделали, хотят отправить в больницу. Начинаю их уговаривать, что решу всё сам. В конце концов меня привезли под родную крышу, в общежитие, и сдали на руки братьям Сафоновым, и еще с нами монгол учился, у него было медицинское образование. Состояние было тяжелое, и ребята поочередно дежурили у меня в комнате. Потом я прошел обследование в поликлинике Союза писателей, и мне сказали, чтобы я немедленно ехал домой и оформлял группу, инвалидность. Это из меня, мартеновца, за два года московской жизни сделать инвалида! Мне, конечно, очень сложно было с этим примириться.

Володя Машковцев, Сафоновы сообщили всё, что со мной произошло, домой. Приехала из Челябинска жена, забрала меня. Я лег в больницу, где работала сестра. У меня началась бессонница, страшная депрессия. Прошел комиссию, посмотрели врачи и сказали сестре: "Брат твой умрет, готовь мать и отца". Она в это так поверила, что начала потихоньку и меня готовить. Вообще по моим стихам всё это можно увидеть - как по крестам, кто когда умер. Кресты сохраняют свет времени. Вот так!..

И вот я лежу в больнице и вижу, что сестра - не такая сестра, и родные - не те родные. Но упал я в Москве в марте, а приехал на Урал - здесь еще зима. В больнице был маленький спортзал, лыжи. Я пролежал две недели, и вдруг меня потянуло - к снегу, к морозу. Начал на лыжи становиться - раз пройду, два пройду, потом пробегусь, потом семь километров, потом двенадцать... Очень сдружился с главврачом, Олегом его звали, он мне очень помогал. Через месяц я стал брать почти ту же дистанцию на лыжах, что и до болезни. Потом Олег приходит как-то вечером, я ему говорю: "Давай напьемся!" Короче говоря, когда я вернулся в Москву, друзья не поверили - приехал тот же самый человек, сильный, окрепший, уверенный в себе.

От меня наконец-то отстали, по крайней мере, на беседы больше не звали. Я рассказал еще обо всем Михаилу Давыдовичу Львову, он уралец, поэт, тоже, оказывается, через всё это прошел. Но поскольку я был наивный, я придавал этому такое значение, ну, почти как войне с США. И сейчас хочу сказать: ненавижу в этих организациях, так называемых КГБ-ФСБ, не только каждую ступень, но и каждый кирпич, каждый гвоздь, каждый крюк, на который они вешают свои шляпы со своих бездарных голов!

- Что было дальше?

- Прошло два года. Являюсь я в Москву из Саратова. Сам. Как Батый с монголо-татарами. Купил в Домодедове квартиру кооперативную, прописался. Кошмар, чего мне это стоило! Работаю. Выступаю. Продолжаю о России говорить. Значок "Русь" раздариваю, вручаю как диплом. Уже никто меня никуда не вызывает - ни пьяного, ни трезвого. Битый я, умный.

В Саратов ко мне приезжал Борис Ручьев. Седой поэт, заслуженный, настрадавшийся - десять лет на Колыме, десять по ссылкам. Для меня это такая честь - знаменитый поэт, сам, ко мне, Вале Сорокину, приехал! Остались мы с ним одни, на берегу Волги, я ему всё рассказал. Он говорит: не бойся, держись, ничего с тобой не сделают. Григорий Иванович Коновалов тоже про меня всё знал. Это он однажды примчался ко мне ночью, с аэропорта, на такси: "Срочно что-то предпринимай, тебя завтра арестуют. У кого-то в Саратове нашли твои ходячие стихи".

Речь шла о поэме "Отлучение", которую я читал иногда в застолье. Боря Дедюхин, зав. отделом публицистики журнала "Волга", где я тогда работал, распространил поэму среди друзей, хотя я брал с него слово, что он не будет этого делать. Но Боре нравились мои стихи - не сдержался. Когда я узнал, что поэма ушла, понял, что надо срочно что-то делать: о Льве Толстом речь идет, но подтекст ясный - о тех, кто русских от русских отлучает. Я кинулся к Олегу Попцову, да-да, тому самому, что потом своим экраном, экраном РТР, призывал к расстрелам и насилию. Тогда это был другой Попцов, сосем другой. Когда я ему рассказал, что меня могут цапнуть, он тут же поэму напечатал - с купюрами, да еще я её в прозу перевел... Цензура наша не вся ведь умная была. Мы вообще, живем, как лошади - начали жрать, поняли, что овес - вот такие мы люди!

И вот я живу в Подмосковье, работаю в Москве. Тихо. Но все же острая боль сидит во мне. И вдруг звонок: "Это Сорокин?" "Сорокин". И потому как они спросили меня, я сразу догадался, что это опять, опять! Вот, как, допустим, заключенный мылся, мылся в бане, получил белье, надел и слышит - вошь ползет! Опять ползет! Такое мерзкое ощущение, что я задохнулся. Но не от страха, а от боли.

- Что вам надо?

- А ты как с нами говоришь?

- А как мне с вами говорить?

- Вы можете к нам прийти (называют место и время)?

- Не могу! Вы вызываете виноватых, а я перед вами ни в чем не виноват. И не пойду!

Время - полпервого дня. Я пришел веселый, побритый, может быть, выпить собирался, а тут - такой звонок. И приезжают - три человека - забирать меня одного! А я только недавно устроился, никому не мешаю. Главный редактор хорошо ко мне относится. Чего же еще меня калечить?! Я вот похвастался - купил кооператив. Да у меня брюк не было! Первый раз на работу ехать, я зашил брюки, стал гладить и уронил утюг. А перед этим накупил яиц и хлеба, чтобы не голодать. Утюг на эти яйца упал. И мой четырехлетний сын начал реветь - даже он понял, что есть нам теперь нечего!

Им - всё разрешено. Уже сам жест, как они показывают свои удостоверения, разрешает им на головы наши наступать и души ломать. А нам разрешено - только на электропровод бросаться.

Привезли. Включают лифт, считаю этажи - четвертый. Заводят в комнату - длинный узкий стол, за столом еще двое. Старшему лет под шестьдесят. Начинается допрос: писал или не писал? Говорил или не говорил?


МирВ

А получилось вот что... Тяжело мне, конечно, седому человеку про это говорить... Влюбилась в меня одна женщина, Наталья Подчуфарова. Сама она стихи писала, прозу. Естественно, что я ей доверял. Она брала мою машинку печатать. Говорили мы часто весьма откровенно. И вот теперь мне дают текст, примерно такого содержания: "Русские! Вы забыли, что вы русские! Как вам не стыдно быть такими униженными! У вас врачи не свои, у вас поэты не свои, вы даже философов своих не знаете, историю свою не знаете, даже избы своей не знаете, что она у вас голая, как череп старухи! Вы не видите, что вам рожать не дают, что все молодые женщины обязательно должны сделать аборт, через нерусских врачей пройти, чтобы потом никогда не беременеть". Ну и дальше... "Это ваша работа?" Я говорю: нет, не моя, но мысли мои и некоторые обороты речи мои. "Вы распространили этот текст в Ленинской библиотеке". "С какой стати? Не было такого. И нет у меня ненависти ни к одной нации, в том числе и к евреям". Тогда я говорю: а я знаю, чья это работа. И еще: я русский человек, я люблю свой народ, свои песни, поэзию русскую люблю, я хочу стать сильным русским; не буду поэтом - не буду, но я стану мощным русским человеком, и не мешайте, не губите мою душу! Тогда они начинают переглядываться - что за тип перед ними? А я все время пью стаканами минеральную воду, потому что просто задыхаюсь от ярости. Они начинают пугать - покажем листовку Ручьеву, Татьяничевой, Федорову - вы же их любите! Напишите, чья это работа, если вы знаете. "Вот что я вам напишу, - и пишу, - к этой листовке я никакого отношения не имею. Я здесь ни при чем. Валентин Сорокин". И когда я писал, у меня рука ходила от угла до угла, настолько я был возбужден.

- Конечно, это страшно!

- К вопросу о страхе. Когда сидят мои родные хари - поэты, и выпивают, и говорят: "За мной слядять!" - никогда не верьте! Это либо честнейший трус, либо мерзкий провокатор. Клянусь в этом! Переживший такое, никогда не будет дешевить: "уберитя телефон, а то меня запишуть". И не будет хвастаться: "Мне не страшно". А может быть, у меня от страха так ходила рука с ручкой. Потому что меня унижали: "Мы отцу, мы матери, мы сестрам расскажем - вы знаете, что вы натворили?! Вы - хуже диссидента!" А что я натворил?! Я жил своей болью - и всё!

Их много - я один. Мяли-мяли, мяли-мяли, а я пью и пью эту воду. И вот до чего дошло: вскочил я, ударил кулаком по столу и сказал: "Мерзавцы! Вот на этих кирпичах, на первом этаже окровавили и забили кол ниже спины Павлу Васильеву, убили его здесь - я ведь это точно знаю! Вы Бориса Корнилова убили здесь. Не вы, так такие же, как вы. Вы ни одному поколению русских поэтов не дали вырасти. И до меня, мерзавцы, добрались. И я клянусь - как перед Богом, - что если вы сейчас от меня не отстанете, то я развернусь, вышибу ваши поганые рамы и выброшусь!"

И тогда самый пожилой из них, видимо, главный, вскочил и стал меня успокаивать: "Валентин! Что вы - сейчас другое время, другая эпоха. Что вы? Вы - свободны!" Я говорю: "Нет, не свободен! Вот как вы сюда меня завезли, завели, так и выведите!" Седой захохотал: "Ничего себе! Ну, кого хотите себе в провожатые?" А среди них сидел человек - с хорошим лицом, - и я приметил, что когда мне становилось очень тяжело, он грустнел. "Ему - верю". Вышли мы с ним, познакомились. Коля, Николай Иванович Никандров, сибиряк. Говорит мне: "Как ты себя ведешь! Я еще никогда таких бешеных не видел! Пока я жив, с твоей головы ни один волос не упадет. Какой честный парень! Будь здоров!" "Подожди! Проведи меня через площадь". "Ты что, боишься?" "Не боюсь. Но - проведи..."

Я потом думал про этого Колю - может быть, специально так рассчитано, - три палача душат, а один жалеет. Как у декабристов - да, вот извини, что я петлю тебе плохую сделал. Но у нас потом было несколько встреч с Колей - он мне оставил телефон свой: "С таким характером, как у тебя, будет нелегко. Если что случится, звони. Ну, держись". Я говорю: "А я знаю, кто на меня донос написал!" Он смеется: "Да, сорок пять страниц..."

Что же мне вся эта трагедия подарила? Я увидел то, что не все люди с Лубянки одинаковые. Тот же Коля, Николай Иванович. Младший мой сын - ему был тогда год - попадает с двусторонним воспалением легких в больницу. Врач вызывает меня: если через час-полтора не положите его в хорошую больницу, то мы уже ничего сделать не сможем, умрет. Я в такси, Алешку, жену - и в Москву. Как паспорт покажу - нет московской прописки - его не кладут. Шесть больниц объехал - никуда. И тогда я вспомнил, что у меня есть этот номер. Звоню ночью, с автомата на площади Восстания. "Что случилось?" - его голос. "Парень у меня заболел, минут тридцать осталось..." Через пять минут он назвал мне номер больницы и фамилию врача - и мы почти влетели в приемное отделение. Алешке сделали переливание крови, я всю ночь простоял внизу, у окна...

Когда я работал над циклом поэм "Огонь", мне казалось, что я не доживу до этой книги. Сажусь в электричку, ехать долго - только в один конец до работы четыре часа. Я был такой фанатик - нет, не во имя денег, если бы я был молчаливым и сговорчивым, я бы, конечно, жил сытнее. Но нищим, слава Богу, никогда не был и не унижался. Во имя своего призвания я ездил. Потому что понимал - как только останусь один - самопогибну. Это всё равно, что на клокочущий вулкан бронзовую шляпу одеть, - такое было состояние. И вот я сажусь в электричку, начинается драка, и у меня этот "Огонь" вышибают из рук, - первый экземпляр, завтра со всеми правками сдавать в издательство! А что такое строчку поправить - это очень тяжело, она же вынашивается! Полгода работы насмарку. Кому-то понадобилось. Стали меня так донимать. Потом сбили и поломали пальцы на руках. Я решил отомстить - знал кому и догадывался ведь, чьи это дела. Пришел к одному полковнику, и он мне дал понять: ничего не высидишь, перетерпи лучше. Я позвонил Ивану Фотиевичу Стаднюку, попросил совета. "Валь, - говорит, - тебя вообще могут убить, и ничего никому не будет. Ты в таком положении - многие клерки на полном серьезе считают тебя очень вредным, антисоветским человеком".

Я не был антисоветским. Я и сейчас считаю, что был очень советским. Для меня было так - быть русским, а потом всё остальное. Так что более советского, чем я, нет до сих пор. Посоветовался со своими друзьями - Иваном Акуловым и Иваном Шевцовым, они старше меня намного, фронтовики. "Терпи", - говорят. А до этого я получал соответствующие письма, последнее было таким: "Запомни! Отсчитай, гад, от своего дома пятый столб, на котором мы тебя вздернем и забьем твой поганый русский рот твоей поганой русской землей! Помни: Христа распяли, когда ему было 33, а ты уже старше". Я помню это письмо наизусть, приехал, дал его Николаю Васильевичу Свиридову. Он как-то заволновался, запечалился, и я понял, что помощи не будет мне от министра.

Конечно, за многие свои обиды я мстил - так, как поэт может мстить, - стихами. Допустим, в поэме "Красный волгарь": "На крови чужой добрели, // С перепоев корчились. // Архиреи захирели, // Кляузы закончились". Ясно же, о чем речь. Ведомство меня читало и время от времени беспокоило звонками: "А вы ничего не забыли..." Нельзя ничего забывать и такие вещи прощать. Можно ссориться, можно воевать, можно даже стрелять друг в друга. Я за Россию воюю, а самурай, допустим, за мой Сахалин. Пожалуйста, воюй! Но я не обязан писать донос на японца. Он на меня - тоже не обязан и не должен. Архиереи не библейские, а цэковские...

В те годы, в те месяцы, я написал цикл стихов о Лермонтове. Я нес под своим сердцем ковши, ведра русских слёз! Слушайте:



Россия! Родина поэтов,

Пути судьбы моей темны,

Глаза, как дуло пистолетов,

И на меня наведены.



Вот, в штатском галстуке, Мартынов

Сидит в кафе и водку пьет,

Не под скалою, так у тына

Меня в затылок он убьет.



Кого, кого он ищет взором?

Кто брат его?

Кто друг?

    Кто бог?

Покрыл он прошлое позором,

Но спеться с будущим - не смог.



Умов слепое бездорожье

Трагедий века не решит,

Меня, взлетевшего над ложью,

Могильный крест не устрашит!



Россия! Голову я поднял!

И слово выгранил, как меч.

Убереги меня сегодня,

Ведь завтра - некого беречь...



Это - август. 14-го августа меня допрашивали, а это примерно 15 или 16 августа 70-го года.

Да, это огромный опыт. И я стал знать - очень быстро после всего этого: кто за столом врет о пережитом, кто доносит, кто может донести, кто просто мерзавец. Я с полуслова стал знать этих людей. И мне стало страшно.

Как-то я сижу в аэропорту Домодедово, жду вылета, и, кряхтя, ко мне пытается подсесть, замурзаный и расстроенный, как бы измятый, но всё ещё интеллигентный тип, а сумку, огромную, под кожу сработанную, еле волокет, изгибаясь, потея и морщась. Я подскочил, схватил сумку и под кресло, удивляясь её тяжести - чугунная. А он её - к себе рвет, а я не отпускаю, к себе тащу. Смутились.

Я заметил странное постукивание и позвякивание в сумке, ну, словно бы живая свинья хрустальных рюмочек наглоталась... Всматриваюсь в хозяина сумки, он всматривается в меня - узнали: тот, челябинский кэгэбэшный ангел!..

- Здравствуйте!..

- Здравствуйте!..

- Чего, приборчики жуковатые на Южный Урал доставляете?.. - Он смутился, совершенно подавленный и безвольный.

- Вы же, землячок, чуть меня не загубили и продолжаете этой могильной фуйнёй заниматься, а?

- Такая служба, вы зря, вы зря!.. - Совершенно подавленный, уж не помочились ли ему на головёнку в их логове на Лубянке, время кипело: разрушали СССР, и ему, возможно, начинало изменять призвание?..

Никогда я не поверю в то, что одаренный человек свяжет свою судьбу с ними - скорее умрет. Думаю и связь с ними Евтушенко - враньё? Да и разговоры о связях с ними Солженицына... Враньё? Хотя оба разрушители СССР, изменники.

Зачем Солженицыну связываться с ними, когда его сын и набивший оскомину Ростропович тиликали на скрипках на Манежной, между Дворцом Советов, Домом Советов, "Белым Домом", как подчёркивают "демократы", и между Кремлём - в дни народного восстания в Москве осенью 1993 года, в дни расстрела Ельциным русских патриотов? Прокладки?..

А Женя Евтушенко даже и в 1991 году, осенью, успел поподражать вождю Революции, Ленину, взобравшись вместе с Борисом Николаевичем Ельциным на чуть ли не музейный танк - речи в толпу кидать. Жиганы.

Я говорю сегодня об этом, а в экране телевизора хоронят царские останки... Нагремели костьми каждому взрослому, каждому ребёнку. В 1917-м частную собственность ликвидировали, а в 1991-м году общественную собственность ворью и палачам раздарили - как русский народ выживет и сохранится, как?!

Иногда мне, усталому, кажется: мы, русские, уже самим себе не нужны. Грустно?.. Но в грусти - Крест поэта. Доля поэта... Путь на Голгофу.

Ордынская манера чека давить на тебя, подминать тебя, обязывать тебя тому, что ты готов собственной смертью отвергнуть, - трагедия народа, русского народа, полууничтоженного мерзавцами. Раны от их ягодовских когтей - не только душу мою кровянят, но и на стихах моих кровь рдеет...



           Когда-то



Не ройся в моей душе,

Придирчиво и оголтело,

Я - преданный сын,

                                  и уже

Характер не переделать.



Живу и люблю звеня,

И как ни пришлось бы мучиться,

Доносчика из меня,

Уверен я, - не получится.



О, сколько же палачей

Гуляет на праздниках Родины,

От патоки их речей

Тошнее, чем от блевотины.



Ты, пасынок, из громил,

Меня приручить готовясь,

Надеешься, мол, сломил

И волю его и совесть?



Не враг я чужой судьбе,

Не друг я беде-туману.

До воли моей тебе,

Как до звезды, болвану!



Это - 1965 год, но и сегодня, развалив СССР, совместно с реформаторами политсыщики не покаялись: лакеи - лакеи, казнители - казнители!..

Может быть, своей яростью и честностью я кого-то уговорил - не ведая о том! - не быть жестоким. Не быть и понимать - не всех можно казнить и не всех можно сломать.

Я намного повзрослел в те годы. Но если бы, допустим, меня посадили или осудили - я бы не смог сбежать. Я даже боялся, что они что-то натворят и выбросят меня. Боялся! А они, идиоты, 13 лет боялись, что я поеду за границу и сбегу. Во, дураки! Вся жизнь моя - как русский огонь передо мной пробежала - куда я пойду - их, мерзавцев, уже нет. Если даже они живы и здоровы - их всё равно нет. А я всё здесь. Только седее и седее. Вот если бы я не справился, если бы стал диссидентом, негодяем... Почему они для меня - предатели? Разве я меньше пережил? Мне ведь было не легче, чем им. Они не любили, а я любил. Они предавали, а я - верный. А били нас по зубам одинаково, и одинаково души мяли нам.

Почему я потом книгу - "Крест поэта" - написал? Я не давал никаких клятв и обещаний, а просто стал изучать судьбы русских поэтов; думаю, сколько же погублено, и стал как бы самому себе помогать, помогать выжить. И когда через 30 лет я добился дела Павла Васильева, я увидел, какой он! Это мерзавцы его обвиняют, что он раскололся; они сами бы раскололись, заложили и предали бы, да ещё и диссидентами стали б. Он, избитый, говорит в порыве: "Я всё что хотите вам подпишу, перестаньте меня калечить и увечить меня". А дальше, он на другой день очухался и пишет: "Я ничего подписывать не буду", - и начинает снова бунтовать, как молодой император, который отвоевывает свои земли заново. Вот чем гордиться надо! А мы гордимся диссидентами. Ну, что вот мое горе взять и горе Галича?! Галич, может быть, честнее меня, талантливее меня, и, может быть, физиономия у него более русская, чем у меня, русского. Но ведь он-то туда уехал, а я - не смог. Меня бы распяли, а я - не смог. Так меня ведь больше любить надо, даже негодяю, не уехавшему из России, меня надо больше любить. Даже мертвого.

- Спасибо вам, Валентин Васильевич за этот тяжелый и поучительный рассказ...

1995 - 1998


Беседу вела Лидия СЫЧЁВА

http://moloko.ruspole.info/node/4880

nazri

Мне очень понравилось:
"- А бывали ли у вас случаи, что человек, которого вы наметили к вербовке, отказывался от сотрудничества с КГБ?

- Да вы что! Это невозможно! Вы даже не представляете всю мощь нашей структуры! Нет, это невозможно! У меня таких случаев не было. Конечно, не все наши подопечные воспринимали предложения поработать на госбезопасность с энтузиазмом, многие ломались, но и мы умели людей «ломать», не сомневайтесь."

Сразу представил сценку: вызывает оперативника начальник. Ну, мол план по вербовке деятелей культуры такой то, технарей  - такой то... Оперативник записал, и бегом в какой то там клуб: схватил несколько. те с радостью мол все сотрудничаем и прочее. Дальше заскочил на завод, кучку подхватил работников и то же самое. Милое дело... И сидит какой то ученый муж, и все думает что к нему придет оперативник и он сразу напишет на своего шефа всю правду...

Ну и жизнь, слова ушедшего чекиста: "Если бы я не умел держать язык за зубами, то 60 лет в органах не проработал бы"

С уважением.

МирВ

#13
Генерал лукавит. Отказывались. И в советские времена тоже. Реже, конечно, но отказывались. Не говоря уж о начале 90-х... Либо это генерал не от оперативного подразделения, а от хозяйственно-финансово-медицинского департамента ;D

МирВ

Невестка Никиты Хрущева, вдова его старшего сына Леонида Любовь СИЗЫХ: «На Лубянке со мной даже грубо не разговаривали, только спать не давали. Ну так положено у них — мучили...»   
Старейшая киевлянка готовится отметить 101-летие

Более 70 лет прошло с того дня, когда старший лейтенант Леонид Хрущев не вернулся с боевого вылета, а следопыты все еще ищут обломки его истребителя Як-7Б в болотах под Жиздрой. И главное — вокруг летчика продолжаются жаркие идеологические бои. Историки и политики, сталинисты и архивисты спорят до хрипоты: предателем, сдавшимся в плен немцам, был Леонид или героем, который погиб, прикрывая собой товарища от атаки фашистского «фокке-вульфа». На эту тему снято несколько документальных фильмов, количество публикаций давно тянет на солидный том, а уж форумов в интернете не сосчитать.

В затянувшейся дискуссии не хватает только голоса Любови Илларионовны Сизых — вдовы пропавшего без вести летчика. Эта красивая и сильная женщина поражала мужское воображение и в комиссарской кожанке на крейсере «Червона Україна», и в летном комбинезоне в кабине своего У-2, и даже в зековской телогрейке на лесоповале.

Она чудом выжила в сталинских лагерях, не сломалась в казахстанской ссылке, а выйдя на пенсию, вернулась из Караганды в Киев, где родилась в далеком 1912-м. Да, да — ошибки в цифрах нет. В это трудно поверить, но в декабре прошлого года Любовь Илларионовна отметила 100-летний юбилей. Кажется, само Провидение отмерило ей поразительно долгую жизнь, чтобы она дождалась, когда злопыхатели будут повержены и ее мужу Леониду Хрущеву, навеки оставшемуся 26-летним, окончательно и безоговорочно воз­­вратят доброе имя.

«ЛЕНЯ ВЕЗДЕ МЕНЯ ФОТОГРАФИРОВАЛ: НА ЛЕТНОМ ПОЛЕ И В КАБИНЕ САМОЛЕТА, ДАЖЕ НА ВЫПУСКНЫХ ЭКЗАМЕНАХ, ХОТЯ БЫЛ ЧЛЕНОМ ЭКЗАМЕНАЦИОННОЙ КОМИССИИ»

— Любовь Илларионовна, а почему вы Сизых, а не Хрущева? Вас заставили в сталинских лагерях вернуть девичью фамилию?
— Я ее и не меняла никогда. Считаю, что женщина — самостоятельный человек и должна носить свою фамилию, а не мужа. Категорически не хотела становиться Хрущевой... Тем более что это ко многому обязывало. И мой муж Леонид все нормально воспринял. Я убедилась, что поступила правильно, после ареста летом 1943 года. Ну как бы это звучало: «зек Хрущева», «ссыльная Хрущева»?

— Если верить рассказам, обычно «воронок» приезжал за очередной жертвой под покровом ночи...

— ...а за мной — вечером. Я тогда училась в Московском институте военных переводчиков, эвакуированном в Ставрополь (ныне Тольятти). В тот день для студентов проводили какое-то торжество. Меня вызвали из шумного и людного зала, а в коридоре ко мне подошли двое и сказали: «Вы арестованы!». Тут же меня посадили в машину и повезли в Куйбышев, а оттуда в поезд и в Москву на Лубянку.

— Вам позволили собрать что-то из личных вещей?

— В чем была, в том и взяли. Я тогда ходила в стильной, элитной военной форме: портупея, гимнастерка из хорошего сукна, ремень, сапоги, юбочка из лучшего материала. На груди был значок парашютистки, который сразу украли...

— Вам страшно было, когда вас на Лубянку привезли? Или вы верили, что сейчас во всем разберутся?

— В том, что разберутся, очень сомневалась. Тогда же за ерундовое слово, за любой непочтительный отзыв о советской власти людей на 15 лет отправляли в лагеря. Но я с первых дней была уверена, что выдержу, сколько мне ни дадут: пять лет, 10. Здание Лубянки довольно высокое было, а наверху, на крыше, у них дворик, куда заключенных выводят подышать свежим воздухом. Шагая по кругу, — там запрещалось останавливаться, заговаривать с кем-то — я на каждый шаг повторяла себе: «Я выдержу, выдержу, выдержу!». Мне почему-то казалось, что если выживу, то выйду оттуда здоровой, устроюсь на работу, найду детей и буду их растить.

— Что вам помогло не сломаться, не опуститься, не сойти с ума? Злость, молитвы, поддержка соседок по камере?

— Какие соседки? На Лубянке одиночные камеры... К вере я тогда еще не пришла. Может, силы мне придавали счастливые воспоминания?

С 1934 года, когда Совет народных комиссаров Украины перевели из Харькова в Киев, я работала там в секретариате, а все свободное время отдавала авиации. Окончила летную школу ОСОАВИАХИМ (предшественник ДОСААФа. - Авт.), летала на У-2. Небо — в прямом смысле слова! — соединило нас с Леонидом.

— Когда же вы познакомились?

— В апреле 38-го. В тот день мне нужно было уточнить график учебных полетов. На аэродром аэроклуба — он располагался в районе завода «Большевик» — меня подбросила попутная служебная машина, которая направлялась на дачу председателя Совнаркома Панаса Любченко. Высаживая меня, шофер сказал: «Заберу на обратном пути, только позвоните». И вот, закончив свои дела, я набираю номер дачи, а связи нет — что-то не соединяется и не соединяется. И тут ко мне подходит светловолосый голубоглазый улыбчивый незнакомец в летной форме: «Я могу вас довезти».

«Кто это?» — секретарю глазами показываю. Она: «Сын Хрущева». Я как-то так плечами пожала: мол, подумаешь. Никиту Сергеевича направили в Киев на смену первому секретарю ЦК Компартии Украины Станиславу Косиору (в мае 1938 арестованному и затем расстрелянному. — Авт.), и его семейство только-только, с месяц назад, переехало следом. Леонид к тому времени окончил летное училище и пришел устраиваться на аэродром на работу.

— И на каком автомобиле он вас прокатил?

— На государственной «эмке» (первый советский легковой автомобиль ГАЗ-М-1. - Авт.), которые тогда в Киеве были наперечет... Спросил только, как ехать. Оказалось, мы живем рядом, на Шелковичной улице: я — в доме Совнаркома, а Хрущевы — в особнячке через дорогу.
Леонид Хрущев с дочерью Юлой, 1940-й год. «Мы назвали ее красиво и романтически, как нам тогда казалось, — Иоландой. Но бабушка не приняла иностранного имени: «Неужели русских не хватает?»

Вечером у меня было теоретическое занятие в Доме обороны (на месте гостиницы «Днепр». - Авт.). Вываливаемся после него гурьбой: множество мужчин и только две женщины, — а у парадного на улице стоит мой новый знакомый. Я от растерянности уронила перчатку, он ее поднял и пошел с нами по Крещатику. По дороге все спутники разошлись: кто сюда, кто туда, — и в конце концов остались только мы вдвоем... Вот так половину 38-го вместе и ходили, Леня стал ухаживать.

У него, едва ли не у первого в Киеве, появился фотоаппарат, и он меня везде фотографировал: на занятиях, на летном поле и в кабине самолета, даже на выпускных экзаменах, хотя был членом экзаменационной комиссии. Потом дома пленки проявлял, снимки печатал. Как-то Никита Сергеевич вошел к нему в комнату и увидел, что все стены моими портретами увешаны. «А кто это? — спрашивает. — Познакомь меня с ней».

— Как вас приняли в семье Хрущевых?

— Никита Сергеевич сам назначил время смотрин, но задерживался на работе. Несколько раз он перезванивал, извинялся и просил непременно его дождаться.
Любовь Илларионовна с сыном Анатолием от первого брака, 30-е годы
Появился лишь в 11-м часу и, потирая довольно руки: «Ужинать, ужинать!», пригласил нас в
огромную столовую. Разносолов на столе не было — обычная гречневая каша. Я давилась ею, а Никита Сергеевич надо мной беззлобно подтрунивал: «Ешьте, Люба, ешьте! Не то мы вам все в котомку соберем и понесете домой». На следующее воскресенье все Хрущевы собрались в Театр имени Франко на спектакль и пригласили меня...

— То есть вашу кандидатуру одобрили. Наверняка хозяйка дома Нина Петровна, окончившая в отличие от не очень образованного мужа гимназию, оценила вашу богатую и грамотную речь...

— С ней специального знакомства не было. Она, правда, вышла в столовую, подошла к серванту, взяла там тарелку и ушла. Ни здрасьте, ни до свидания. Ни Леня, ни Юля, его старшая сестра, ни Никита Сергеевич к столу ее не пригласили. Понимаете, Леонид — сын Хрущева от первого брака: его мать умерла, когда ему не было и двух лет. Отец Леонида очень любил и прощал ему все. А вот у Нины Петровны с пасынком были натянутые отношения... Он начал рано курить, однажды сбежал из дома, школу не окончил — поступил в ФЗУ, фабрично-заводское училище... Словом, в детстве и юности он доставлял мачехе много огорчений и не особенно считался с этим.

«Я ДОЛЖНА ВАС БОЯТЬСЯ ИЛИ НЕНАВИДЕТЬ. Я ЖЕ НЕ ИСПЫТЫВАЮ НИ ТОГО, НИ ДРУГОГО»

— А вы своим родителям избранника представили?

— Моя мама умерла, когда мне было семь лет. Во время Гражданской войны, чтобы нас с сестрой прокормить, она стала спекулировать: где-нибудь в селе что-то купит, а потом в Киеве продает. В одной из поездок заразилась тифом. Мы ее даже не хоронили — узнали обо всем через полгода. Я ее очень смутно помню. Сохранились старые фотографии, сделанные, когда они с отцом познакомились: типично немецкая внешность, отложной воротничок. А отец от меня отказался.

— Как?

— Он решительно не воспринимал советской власти. Когда меня приняли в пионеры, еще стерпел, а когда я поступила в комсомол, сказал: «Все, у меня дочери нет». Долгие годы мы с ним не общались, но у меня оставалась сестра лет 16-17-ти. Она и подняла меня, вывела в люди.

Отец смягчился, только когда украинская газета «Коммунист» напечатала статью о моем первом самостоятельном полете с моей фотографией.
Леонид с Любой (внизу) и друзьями в знаменитом московском Доме на Набережной, встреча Нового, 1939 года
Сослуживцы по банку, где отец был мелким служащим,
сказали ему: «Слушай, помирись. Это же твоя дочь». Но мы практически не виделись — я была уже при деле, работала, в Москву уезжала.

— Как вы считаете, что стало причиной ареста: донос, немецкие корни?

— Скорее, дружба с женой сотрудника французского посольства. В то время брак с иностранцем сам по себе считался подозрительным, но я-то видела в ней прежде всего дочь генерала. Ее отец руководил оркестром, который участвовал в парадах на Красной площади. Он был крупной фигурой, но потом его тоже посадили и расстреляли.

— Вас на допросах били, пытали?

— Нет. Со мной даже грубо не разговаривали, только спать не давали. Ну так положено у них — мучили. Однажды я им сказала: «Я должна вас бояться или ненавидеть. Я же не испытываю ни того, ни другого».

— Лаврентия Берию не видели?

— Нет, а вот с Виктором Абакумовым, начальником Главного управления контрразведки («СМЕРШ»), раза два-три встречалась. Он, бывало, сядет на краешек стола письменного и начинает: «Ну, Люба, будешь говорить? О чем они (подруга с мужем-французом. - Л. С.) у тебя спрашивали, что ты им рассказывала?». — «Ничего, абсолютно ничего». — «Если будешь упираться, мы тебя посадим в более строгую тюрьму, а там не такие условия, как у нас.
Военизированный 30-километровый переход в честь XVIII съезда ВКП(б), Любовь Сизых танцует лезгинку, 1939 год

Зубки свои все потеряешь». Так кокетливо он со мной разговаривал. (Через восемь лет Абакумов был арестован, обвинен в государственной измене, сионистском заговоре в МГБ и попытках воспрепятствовать разработке «дела врачей». Его подвергли пыткам, после которых он стал инвалидом. С приходом к власти Хрущева бывшего министра госбезопасности не освободили — видимо, у Никиты Сергеевича были личные счеты к Абакумову. Ему вменили в вину «Ленинградское дело» и после закрытого суда расстреляли. - Авт.).


«В МОЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛЕНЯ ОТБИЛ В КОМИССАРИАТ ИСКУССТВ СССР ТЕЛЕГРАММУ: «ПОЗДРАВЛЯЮ ДНЕМ РОЖДЕНИЯ ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ НАДЕЮСЬ ТЫ ХОЧЕШЬ ТОГО ЖЕ ЧТО ХОЧУ И Я»

— Каких признаний от вас требовали?

— Я же из семьи Хрущева, вот следователи и обвинили меня в шпионаже: якобы сведения, полученные от Никиты Сергеевича, передавала туда, оттуда — сюда. Все допытывались: что вы тогда-то слышали, о чем при вас говорили? Они сами не верили в это. Какие государственные тайны первый секретарь ЦК Компартии Украины мог при мне — а тем более со мной! — обсуждать?

Откровенничала со мной разве что мать Хрущева Ксения Ивановна. Эта простая русская женщина в неизменной ситцевой кофте и белом платочке, которая после смерти невестки растила Леню, души во внуке не чаяла и меня приняла, как родную. Еще в Киеве, если я приходила к Хрущевым и Лени вдруг не оказывалось дома, она вела со мной по-крестьянски неторопливые беседы. А потом мы с Леонидом расписались и переехали в Москву.

— Он красиво сделал вам предложение?

— Эффектно, в своей манере. В декабре 1938 года я от Совнаркома поехала в Москву, где проходила Декада искусств Украины. Леня меня проводил, а 25 декабря, в мой день рождения, отбил в Комиссариат искусств СССР телеграмму: «Поздравляю днем рождения люблю целую надеюсь ты хочешь того же что хочу и я». Руководство украинской делегации всполошилось, ведь в списках делегации фамилии Сизых не было! Помог художественный руководитель капеллы «Думка» Виктор Гонтарь, будущий зять Хрущевых и директор Киевского театра оперы и балета. Он хорошо знал меня по работе и объяснил, кому адресована телеграмма. Сам ее и вручил. А через два дня приехал и виновник переполоха.

Новый, 1939 год мы встретили в Доме Правительства (сейчас его называют Домом на набережной) в четырехкомнатной квартире Никиты Сергеевича, где все было казенным: мебель с инвентаризационными номерами, дорожки, стулья под чехлами... На память о той новогодней ночи у меня сохранилась фотография, за которую Никита Сергеевич — единственный раз в жизни! — меня строго отчитал.

— И что будущему свекру не понравилось?

— Леня решил увековечить нашу веселую компанию под бой курантов. Мы взгромоздились на диване, схватив первое, что попало под руку: кто пепельницу, кто солонку. Я взяла в руки бутылку шампанского — чтобы был ясен повод. Она-то и вызвала гнев Никиты Сергеевича. «Как вы могли,— возмущался он. — А еще комсомольцы! Такое фривольное поведение недопустимо!».

Летом 39-го Леонид поступил в Военно-воздушную инженерную академию имени Жуковского и мы перебрались в Москву. Жили в Доме Правительства, пока не получили отдельную трехкомнатную квартиру напротив кинотеатра «Ударник». Я училась в школе летчиков-штурманов в Тушино, по окончании которой была направлена на работу в Бауманский аэроклуб... Разумеется, приезжая в Москву, Никита Сергеевич останавливался в своей квартире, но какое у нас было общение? «Здрасьте», «до свидания»...

— Что, по мнению ваших обвинителей, могло толкнуть вас, активистку, ком­сомолку, спортсменку, на скользкий путь шпионажа? Неужели безденежье?

— Мы ни в чем не нуждались. Тогда же все семьи членов Политбюро жили на полном государственном обеспечении: просто заказывали все необходимое. Управляться по хозяйству помогала приходящая домработница: она готовила и убирала. В доме была прачечная... Для Толи, моего сына от первого брака, прекрасный детский сад с пятидневкой.

— Короче, коммунизм в отдельно взятом доме... А вы знали, что Леонид стал отцом в 18 лет?

— Когда мы приехали в Москву, Леня рассказал об этом и познакомил меня со своим внебрачным сыном Юрой и его матерью. Мы вместе пошли прямо к ним. К тому времени Эля (дочь известного авиаконструктора Этингера. - Авт.) была уже замужем, нянчила второго ребенка.

— Говорят, редкая красавица. Вы не ревновали?

— Нисколько. До войны я принимала ее у себя в Доме Правительства. Она даже вышила две рубашки: своему сыну Юре и моему Толе.

А в январе 1940-го у нас родилась дочь. Мы назвали ее красиво и романтически, как нам тогда казалось, — Иоландой. Но бабушка Ксения Ивановна не приняла иностранного имени: «Неужто русских не хватает?». И мы уступили: пусть малышка будет Юлией, или Юлой, как мы ее прозвали.

«ЗАКЛЮЧЕНИЕ ОТБЫВАЛА С 43-ГО ГОДА ПО 48-Й В МОРДОВСКИХ ЛЕСАХ, НА ЛЕСОПОВАЛЕ. НА РАБОТУ ШЛИ СЕМЬ ЧЕЛОВЕК, А ВОЗВРАЩАЛИСЬ ШЕСТЬ — ОДНОГО НЕСЛИ ОБЯЗАТЕЛЬНО»

— Ваш молодой муж был нежным, заботливым или суровым, неприступным?

— Он был очень обаятельным и добрым. Никого из детей не выделял, разве что дочку на руки брал чаще — все-таки Юлочка была младше. Толя называл его не папой, а Леней, но он нисколько не обижался. Считал, что это звучит по-дружески.

— Все пошло прахом из-за войны. Вы помните 22 июня 1941 года?

— Еще бы! Леня служил тогда в бомбардировочном полку в Подольске под Москвой, на праздники и выходные всегда приезжал домой и обязательно привозил одного-двух приятелей. В питании мы были не ограничены, поэтому могли принимать гостей. Накануне, 21 июня, мы все были в театре. И вот утром, часов в девять, спокойно завтракаем — мы же свободные люди! Вдруг звонок. Леня подходит к телефону, и муж Ирины Сергеевны, сестры Никиты Сергеевича (он был крупным военачальником), говорит: «Леня, война! Киев бомбили». Ребята схватили фуражки и бегом в часть. Я следом — их провожать.

Потом была эвакуация — семьи членов Политбюро отправляли в Куйбышев (ныне Самара. — Авт.). Нина Петровна взяла меня с детьми с собой. Нас разместили в бывшем правительственном здании: она жила в первом парадном, а мы с Ириной Сергеевной во втором.

— А вам никогда не приходило в голову, что ваш арест связан не с Никитой Сергеевичем Хрущевым, а с его сыном Леонидом, который пропал без вести за несколько месяцев до вашего ареста?

— При чем тут Леня? Он храбро воевал с первых дней войны — летал на бомбардировщике, был награжден орденом Красного Знамени.

— Письма с фронта вам писал?

— Я получила только одно. Муж сообщал, что все в порядке, просил переслать ему фотографии и что-то из личных вещей. А в конце июля его самолет был подбит в бою. Леонид сумел его посадить на деревья, но в результате удара получил открытый перелом ноги. После лечения в Барвихе он с палочкой приехал в Куйбышев, где оказались в эвакуации все Хрущевы. О том, как воевал, почти ничего не рассказывал — его мучило то, что он так рано выбыл из строя.

— Именно тогда Леонид Хрущев подружился со Степаном Микояном, тоже летчиком. Молва приписывает им пьяные кутежи, разгульный образ жизни...

— Конечно, это все ерунда!

— Простите, но, по самой распространенной версии, Леонид по пьяному делу стрелял на спор в бутылку на голове моряка. Первый раз попал в горлышко, но этот результат сочли неубедительным и потребовали выстрел повторить. Увы, вторая пуля угодила моряку в голову. За непредумышленное убийство старшего лейтенанта Леонида Хрущева якобы осудили на восемь лет с отбыванием части срока на фронте...

— Мне об этом ничего не известно. Хотя развлечения такого рода тогда практиковались. Я и сама один раз это видела. Не помню где, но видела.

— А вот младший брат вашего мужа Сергей Хрущев в интервью нашей газете рассказывал, что никакой бутылки-мишени не было. По его версии, Леонид познакомился с балериной из Большого театра и у них случился бурный роман. В пылу страсти он якобы пообещал, что разведется и они поженятся.

Барышня вернулась в Москву и начала всем рассказывать, что выходит замуж за сына Хрущева. Леонид якобы испугался, что обо всем узнает Нина Петровна, — ее, по словам Сергея Никитича, он боялся больше, чем немецких «мессершмиттов». Тогда и придумал историю с роковым выстрелом, которую изложил в письме балерине: мол, больше они не смогут видеться...

— Если Сергей так сказал, значит, он знает больше меня (хотя в Куйбышеве Леня жил не с ними, а со мной и детьми). Я никогда ничего об этом не говорила и такой вопрос не поднимала.

— И про балерину, с которой у Леонида был роман, не слышали?

— Ради Бога, я в эти дела не вмешивалась. Может, была, а может, и не было. Дома мы знали Леню как хорошего мужа и заботливого отца. Все у нас в семье было нормально. Во всяком случае, скандалов ему я не устраивала.

— Но он был, как сейчас говорят, ходок, любил за девушками поухаживать?

— Он не особенно ухаживал. Это девушки за ним бегали... Несмотря на то что Леня не был красавцем в расхожем понимании — курносый... Поймите, он рвался на фронт, как многие тогда. Поэтому, не долечившись толком, отправился на курсы — переучиваться с бомбардировщика на истребитель, после которых был направлен в 18-й гвардейский авиаполк. Он успел совершить несколько вылетов...

— Но вокруг его последнего полета до сих пор ходят разные кривотолки. Злые языки утверждают, что Леонид Хрущев, обиженный на суровый приговор суда, сдался в плен и там пошел на сотрудничество с врагом. Затем его якобы по приказу Сталина выкрала спецгруппа Судоплатова и доставила в Москву, где судили и расстреляли за измену родине...

— Какая чушь! Я об этом и говорить не хочу. Мой муж не мог изменить родине, потому что любил ее больше жизни. Он погиб в бою 11 марта 1943 года. Это известие застало меня в Ставрополе (ныне Тольятти), где я училась в институте. Мне позвонили от Никиты Сергеевича, воевавшего под Харьковом. Он сказал: «Сообщите Любе, что Леня погиб». Сразу же — в тот же день, в тот же час...

Добавлю, что Леонида посмертно наградили орденом Отечественной войны. Сталин никогда бы этого не сделал, будь у него малейшие сомнения относительно его гибели.

— Сестра Леонида Рада в своем интервью утверждала, что ее брат стал жертвой типичной гэбистской дезы. Мол, сталинисты не могут простить Хрущеву разоблачение культа личности и сводят с ним счеты, распространяя небылицы о Леониде. А вы допускаете, что Никитой Сергеевичем двигала личная обида за сына?

— Свое мнение об этом я вам уже сказала...

— ...за невестку, которую ни за что посадили?

— Если кто и должен был затаить зло на Сталина, так это «всесоюзный староста» Калинин, министр иностранных дел СССР Молотов. Ведь их жен осудили на куда большие сроки и в лагере обеих держали на черных работах. Тогда же меньше 10 лет редко давали, я же получила только пять. Кстати, когда мне предложили поставить подпись под приговором с пометкой «ПШ» (подозрение в шпионских связях), я подчеркнула текст и написала: «Документов, обличающих меня, нет и быть не может». Хотя это ничего изменить уже не могло.

Заключение отбывала с 43-го года по 48-й в мордовских лесах, на лесоповале. На работу шли семь человек, а возвращались шесть — одного несли обязательно. Люди умирали от истощения. Хуже всего приходилось мужчинам, которые свои пайки обменивали на курево. Их косила такая болезнь — сейчас ее названия даже медицинские работники не знают! — пеллагра.

— Как же вы, хрупкая женщина, это выдержали?

— Я недолго на лесоповале пробыла — очень простыла, ведь ходила на работу в матерчатых ботинках на деревянной подошве — они совсем не защищали от сырости. У меня начались приступы малярии, от которых опухало все тело, слабело зрение и уходило сознание. Когда окончательно слегла, меня отправили в больницу в центральном лагере. Я там долго лечилась, а когда пошла на поправку, получила посылку, где, кроме моих личных вещей, были бушлат, сапоги, шапка...

— Кто же вам все это прислал?

— До сих пор не знаю. А еще мне повезло, что прижилась в лагерной больнице: санитаркой работала, потом там же окончила курсы медсестер и заведовала туберкулезным корпусом. Мои условия стали уже, можно сказать, комфортными, даже отдельная комната была. Я часто говорю, что меня жизнь все время кидала то вверх, то вниз, била, а потом поднимала...



МирВ

«КОГДА СООБЩИЛИ О СМЕРТИ СТАЛИНА, Я ПЛАКАЛА»

— У вас за плечами целый век. Какие-то вехи отложились в памяти?

— Я отчетливо помню день, когда у меня закончился срок. Прихожу за постановлением об освобождении, а мне говорят: «Вы в Москву не поедете». Как, почему? Потому что вышел указ Сталина, что все, освобожденные в те годы по таким-то статьям, отправляются в бессрочную ссылку в Казахстан. Без суда и следствия! Впрочем, и когда меня приговорили к лагерям, никакого суда не было — все решала «тройка».

Еще хорошо помню день, когда сообщили о смерти Сталина. Вы знаете, я плакала.

— Не может быть!

— Сама поражаюсь: у меня же слез вообще нет — высохли, перегорели. Откуда они тут взялись? Понимаете, тогда же сутками напролет передавали грустную музыку — она звучала во всех уголках. И этот минор просто на психику давил, вгонял в тоскливое состояние. И вот я как-то сидела на работе и вдруг поймала себя на том, что плачу.

— То есть на вас общий психоз повлиял?

— Я не говорю, что любила Сталина. Но у меня, вероятно, не хватило сил, чтобы его ненавидеть, нет во мне такого чувства. Я приняла все, что случилось со мной, как исторический факт. Бывают же в истории такие чудовищные повороты.

Вот смерть Берии меня порадовала. От него напрямую зависели мое заключение, моя ссылка. Сталин — верховный руководитель. Он, конечно, издал указ, но не по моей же персоне специально. А уже Лаврентий Палыч этот указ трактовал как хотел и сажал людей без оглядки.

— Когда вы почувствовали, что скоро вашим мучениям придет конец?

— Начну издалека... Раньше в темную разведку (так Любовь Илларионовна называет службу НКВД-КГБ, вербовавшую стукачей. — Авт.) брали таких людей, которые у окружающих не вызывали сомнения. И вот они давай меня обрабатывать: мол, вы же советский человек, женщина. Я, конечно, отказывалась: не в моем характере передавать чужие разговоры. Но, говорю, если кто-то будет готовить взрыв и я об этом узнаю, то сообщу. А они: так мы уже от вас ничего не требуем, хотим только, чтобы вы нам сообщали о каких-то серьезных угрозах. И выцыганили у меня заявление, что я с ними сотрудничать буду. Я не выдержала — написала...

— И на кого вы должны были доносить?

— На мою подругу. Она с двумя старшими братьями приехала в Советский Союз из Шанхая в 37-м году, когда для русских эмигрантов вышло какое-то послабление. Эти ребята из аристократической семьи, окончившие гимназию, мечтали помогать строить социализм, а их всех тут же арестовали. Веру, тогда 17-летнюю девочку, обвинили в том, что она приехала шпионить, и дали ей 10 лет. Естественно, бедняжка не могла принять советскую действительность. Чуть что не так, говорила: «Советское барахло!».

А к нам в село Семиозерка (я там работала в геологической партии) каждую неделю приезжал уполномоченный — проверял, все ли ссыльные на месте. Этот здоровый мужик, украинец, очень невзлюбил мою подругу и решил ее снова посадить. Он все приставал ко мне: «Почему сведений не даешь?». Я отвечала, что ничего не знаю, не слышала никогда, а он: «Ты ее покрываешь». Так вцепился...

Господи, я думала, он и меня посадит, и решила, что жить тогда не буду. А сама лихорадочно искала выход из положения: всячески портила с Верой отношения, чтобы никто не думал, что я с ней дружу, мы стали чуть ли не злейшими врагами. И вот приезжаю как-то на велосипеде в нашу главную контору на станции, а мне говорят: «Уполномоченный умер». — «Как? — не поверила я. — Он же был в полном здравии». — «От аппендицита». Боже мой! Я так обрадовалась, что он уже не будет меня мучить. Тогда и поняла, что скоро освобожусь.

— И в каком году это было?

— В 1955-м. Тут же пришла к новому уполномоченному и положила ему на стол заявление: «Не считайте меня своей сотрудницей». Он: «Любовь, да что вы делаете? В наше время разве можно?». — «Больше я не могу! — говорю. — Делайте со мной что хотите». Это был сотрудник районного управления госбезопасности, а через несколько дней меня вызывают к начальнику областного. Ну все, думаю. А он даже не спросил, почему я отказалась с ними сотрудничать. Говорит: «Расскажите мне о своем деле, как вы попали сюда, и пишите заявление на реабилитацию».

— Вы пробыли восемь месяцев на Лубянке, пять лет в лагере и семь лет в ссылке и все это время не могли не думать о своих детях. Вы знали, где они, что с ними?

— Еще в лагере я получила письмо от Ирины Сергеевны, сестры Никиты Сергеевича (до сих пор удивляюсь ее смелости). Она написала о Юлочке.

Дочка называла бабушку мамой, а Никиту Сергеевича — папой. Только перед поступлением в МГУ ей сообщили правду о родителях, чтобы она правильно заполнила анкету... Позднее мы начали переписываться и с Ниной Петровной. В день рождения Юлки я через стол заказов в Москве всегда посылала ей огромный торт. В 1957 году, когда дочери исполнилось 17 лет, Нина Петровна написала, что я могу приехать с ней встретиться...

Наше первое «свидание» прошло в квартире Ирины Сергеевны. Они с мужем Леню любили и ко мне, в общем-то чужой женщине, очень хорошо отнеслись, все повторяли: «Племяшечка, племяшечка!». Помню, я открыла Юлке дверь и сказала ей: «Как же ты похожа на отца!».

— А кто позаботился о вашем 10-летнем сыне?

— Уезжая на учебу в институт военных переводчиков, я попросила Нину Петровну Юлочку оставить у нее, а сына взяла с собой. Когда меня арестовали, Толя был у институтской преподавательницы, которая отдала его в детский дом. Я все допытывалась у следователей, где сын и что с ним. В ответ слышала: «Все в порядке». Сейчас корю себя: почему я не объявила голодовку, например? Почему какой-то протест не заявила?

Где я только его не искала! Рассылала запросы по нескольку раз в год, и мне все время отвечали: такого нет! А Толя, оказывается, жил под другой фамилией. Он не терпел гнета над собой и убегал несколько раз из детских домов, пол-Союза объездил. И в какой-то момент, чтоб его не поймали и обратно не вернули, изменил свою фамилию.

— Как же вам удалось его найти?

— Случай помог. Как-то решила своей киевской племяннице Люсе показать Москву — сводить в Кремль, в музеи. Идем в Третьяковскую галерею, и я ей показала окна нашей с Леней квартиры. «В этом доме, — говорю, — я жила по соседству с братом композитора Дунаевского». Девочка просит: зайдем да зайдем... Ну как откажешь ребенку? Звоню. Дверь открыла Лариса Николаевна, жена Зиновия Дунаевского. И вместо «здравствуй» или «как дела?» она сказала: «Любочка, тебя же Толя ищет!» — и заплакала. Оказывается, сын к ним заезжал. Когда мы уехали в эвакуацию, ему было всего восемь лет, а в 1958-м — уже 25... И все это время он помнил наш дом, квартиру и соседей.

Слава Богу, что, пройдя через всю грязь жизни, Толя сохранил душевную чистоту. Он защитил диплом и создал семью хорошую. Собирался дожить до 80-ти, но подвело сердце — умер в 67. Остались невестка и две замечательные внучки, которые мне сейчас очень помогают.


«Я ТОЛЬКО РАЗ С НИКИТОЙ СЕРГЕЕВИЧЕМ ПОСЛЕ  ОСВОБОЖДЕНИЯ ВИДЕЛАСЬ — НА ДНЕ РОЖДЕНИЯ ДОЧКИ ЮЛОЧКИ»

— Похоже, родство с Никитой Сергеевичем Хрущевым принесло вам больше горя, чем счастья?

— Ну почему? Один раз оно мне даже помогло. Когда нас из ссылки освободили, я переехала в Караганду, долго скиталась по съемным углам, сырым подвалам, времянкам. Наконец, мне это так надоело, что я зашла на почту, взяла лист из ученической тетради и написала письмо Хрущеву, где выложила все полностью. Послала телеграммой. А через месяц-другой мне звонят из горисполкома Караганды: «Приходите, выбирайте себе квартиру». Как мне потом жалко было ее оставлять: две комнаты на втором этаже, центральная улица, напротив моей работы.

— Хрущев был тогда при власти?

— Да. Но я не думаю, что он сам занимался моим письмом. Все, кто с Хрущевым работал, знали меня. Скорее всего, о телеграмме доложили Николаю Булганину, председателю Совета Министров СССР, и он уже распорядился.

— Приезжая в Москву, вы видели в глазах Никиты Сергеевича чувство вины за то, что не помог, не вытащил?

— Я только раз с ним встретилась после освобождения — на дне рождения дочери Юлочки. К тому времени многие моменты забылись, так что ничего такого особенного я не заметила. Да и сидели мы в разных концах стола.

Понимаете, сейчас я могу спокойно вспоминать пережитое, а тогда было тяжело. В 1958 году Нина Петровна пригласила меня к себе в гости. Никита Сергеевич тогда уже занимал пост первого секретаря ЦК КПСС и жил с семьей в особняке на Ленинских горах, где всем членам правительства построили отдельные дома. Приняли меня замечательно, выделили комнату с отдельной ванной, но утром я сказала: «Нина Петровна, мне пора. У меня путевка в Сочи начинается». Она: «Что вы! Сейчас придут дети с внуками. Никита Сергеевич должен из командировки приехать...». Но я с ужасом представила, как соберется вся большая семья, начнут меня расспрашивать и придется что-то рассказывать. В общем, сбежала от всего этого...

— А почему в сентябре 1971-го на похороны Хрущева не приехали?

— Не смогла — была нездорова. Я и сама жалею, что не простилась с Никитой Сергеевичем, потому что всегда уважала его.

— У вас вся комната в фотографиях...

— ...плюс два альбома со снимками. Большей частью это работы Леонида. Поразительно, но мне их сохранила Нина Петровна.

— Она думала, что вы вернетесь, или берегла их для Юли?

— Этого я уже не знаю. Не думаю, что для меня. Но надо сказать, что Нина Петровна была очень правильным человеком, добросовестным и честным. Ей и в голову не приходило любезничать, сюсюкать со своими детьми — она держала дистанцию, но ее слушались. Не скажу, что любили, но очень уважали. Дочь Рада (мы с ней довольно часто разговариваем по телефону) даже говорила мне, что у нее с отцом были куда более близкие отношения, чем с матерью. Я считаю: что Нина Петровна была строга, но справедлива и по отношению к Леониду.

Кстати, Юля назвала в честь бабушки старшую дочь, которая сейчас преподает в Колумбийском университете и пишет книгу про своего деда Леонида Никитича.

— Почему вы решили вернуться в Киев — город, где родились, выросли?

— Моя старшая сестра Рената с семьей постоянно жила в Киеве. И брат мой — с ним мы тоже «нашлись». И сын мой Анатолий здесь обосновался: окончил политех, работал на ДВРЗ, жил в Дарнице. Они настаивали: «Приезжай, приезжай, приезжай! Как ты будешь жить там одна на старости лет?». И в 65-м, выйдя на пенсию, я бросила Караганду. Это как-то совершенно спонтанно получилось. Через два года получила эту кооперативную квартиру — она тогда недорого стоила.

— А почему в Москву не хотели ехать?

— Вы знаете, и дочь, и сын, образно говоря, на коленях стояли, чтобы я у кого-то из них жила, но я категорически отказалась: «Ни Юлии, ни Анатолию мешать не хочу. Буду жить одна». Считаю, что поступила умно, потому что дети вообще-то... Короче, если бы я поселилась с ними, наверное, до 100 лет бы не дожила (смеется).

http://www.bulvar.com.ua/arch/2013/45/527ab66a2ba4f/